НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ САЙТА

 

 

Моисей Наумович Авербах

КОБРА

 

Каждое утро, едва замирали вдали звуки ударов старым гаечным ключом по висящему обломку железнодорожного рельса, вбегала она в барак, злая и разъя­ренная, как бешеная кош­ка, и звонким, высоким голосом, каким на посиделках поют веселые песни, громко кричала:

– Давай   на   развод!..

Лежащие на нарах зэки вскакивали почти мгновен­но и сразу начинали соби­раться. Перечить не приходилось: скажешь слово – угодишь в БУР (барак уси­ленного режима – прим. ред.). А она бесновалась:

– Давай, давай!.. Давай на развод!.. Вы что, суки позорные, звонка не слыха­ли?!

На этом маленьком, за­терянном в глубинах Коми республики ОЛПе (отдельном лагерном пункте – прим. ред.) начальница УРЧ (учетно-распределительной части – прим. ред.), молодая здоровая девка, лет двад­цати с небольшим, лично гоняла людей на работу. Она носилась по зоне в со­провождении нарядчиков, врывалась в бараки, как в осажденную крепость, от­крывая незапертые двери ударом ноги, и, все более и более свирепея, выкрикивала одни и те же слова:

– На развод!.. На развод!.. На развод!..

Никто не поручал ей подменять собою нарядчиков, да и нужды в ее разгульной активности вовсе не ощущалось: в ОЛПе жили одни работяги – «пятьдесят восьмая» и «мужики», – а они на работу ходили исправно, отказов не знали, и без ста одиннадцати процентов – с туфтой или без – в зону не возвращались. Командование ОЛПа могло спать вполне безмятежно, но начальница УРЧ Клавдия Андреевна Мокроусова, прозванная за свирепый нрав и жестокость Коброй, покоя не знала, она, видимо, искренне верила, что лагерь наполнен врагами народа, что все заключенные – негодяи, прохвосты, вредители и террористы. Она видела в каждом из них диверсанта, бухаринско-зиновьевского шпиона или троцкиста, и была уверена, что их надо «заставлять» и «гонять», а иначе толку не выйдет.

– Тебе что?! Отдельное приглашение надо?! – набрасывалась она на продолжающего лежать человека. – Почему не встаешь, паразит?! Тебе, тебе говорю, падло несчастное! Нечего зенки-то пялить, вставай!

– Освобожденный он, гражданка начальник… С температурой… – подсказывает сбоку нарядчик.

– Освобожденный!.. С температурой!.. – передразнивает грозная начальница. – А освобождал-то кто?.. Врач Гринберг?.. Да ведь, он, сука, – сам заключенный… Хоть и врач! Ох, в БУР бы его! Суток на десять!.. Знал бы тогда, как обедню мне портить!

С врачом, однако, Клавдия Андреевна связываться боя­лась. Прошлогодний урок еще не забылся. Тогда она, перед очередным посещени­ем ОЛПа начальником ла­геря, долго «метала икру», добиваясь небесной чистоты грязных, заклопленных нар, а в самый день приезда вы­сокого гостя, обегая в пос­ледний раз зону, увидела на полу приемного покоя клочок окровавленной ваты. Без лишних вопросов и не теряя драгоценного време­ни, водворила она растяпу-врача в холодный кондей. А через час приехал полковник. И надо же случиться беде: осматривал он хлеборезку, попробовал нож – хорошо ли отточен?.. И – обрезался! Переполох поднялся ужасный, побежали в санчасть за врачом, а тот – под замком! Комендант его принял, когда привели, безо всяких формальностей, а выпустить, – «Нет, – говорит, – не могу!.. Давайте приказ!» В общем, пока суд да дело, полковник кровью запачкал мундир и осерчал не на шутку.

Наконец врача привели, а у него зуб на зуб не попадает, замерз он раздетый в холодном карцере, и пальцы не гнутся. Перевязку сделать не может.

– Вы где пропадали, что с вами?! – нахмурил брови полковник.

Врач объяснил, ничего не скрывая. «Эх, была не была! Все равно пропадать. Так уж с треском хотя бы!»

– Это правда? – недоверчиво поднялись плечи полковника. И минут через пять отхватила начальница УРЧ трое суток «губы», отчего ее сердце сжалось в комочек, а на глазах навернулись слезы.

– Я же хотела – как лучше!

Но начальник не слушал ее объяснений: обрезанный палец болел, а на новом, с иголочки, кителе ярко бурело пятно. «Врач-то, – черт с ним, с врачом. Злее будет! Но за это пятно – я никогда не прощу».

Стиснув зубы, полковник достал авторучку и подписал продиктованный им же приказ.

Когда Клавдию Андреевну уводили на гауптвахту, поглядеть на нее вышел почти весь ОЛП. Люди в зоне столпились внутри, у самой предохранительной нитки, и, ликуя, смотрели, как шествует их поверженный в прах полубог. А Кобра думала лишь об одном: «Не уронить бы себя в глазах этой падлы!» И, выпятив грудь, шла она, гордо ступая красивыми, стройными, почти до колен открытыми ногами, мня себя чуть ли не Иисусом Христом, несущим свой крест на Голгофу.

– Ах, что за девка! – пуская слюни, сказал один из зэков, Афанасий Степанович Ступин. – Подставочки… ай-ай-ай-ай! Уж я бы ее как-нибудь!.. Попадись она мне!..

Вокруг засмеялись. Ступину было под сорок, но он уже давно поседел. Оборванный, грязный, небритый, заросший неровной щетиной, с выбитыми передними зубами, он меньше всего походил на мужчину, который мог еще думать о прелести женщин.

– Сиди ты! Куда уж тебе!

– Это кого собрался?.. Кобру?! А я эту стерву и за деньги не стал бы…

– За деньги – конечно!.. А если за лишнюю пайку?!

– А что, кроме шуток, неужто она холостая?.. Муж-то есть у нее или нет?

– А зачем тебе знать? Может, хочешь жениться?

– На этой-то курве?.. Да на ней негде пробу поставить!..

– Ну, а я бы не прочь. Я бы ее обломал… Смотри, елки-палки, на ножки: бокальчики, рюмочки… во!

– Быть мужем ее – незавидная доля. Будет каждое утро орать: «Падло! Давай на развод! На развод!»

– Ха-ха-ха-ха!

Вернулась она с гауптвахты еще злей, чем была. И вновь начали разноситься по зоне звонкие крики: «Давай на развод!» И снова стала она бегать по ОЛПу, врываться в бараки, стаскивать за ноги с нар лежащих зэков, а рот ее, красиво очерченный девичий рот, с тонкими, от природы алыми губами, извергал непотребную ругань, и словечки лагерного жаргона вылетали из него, как осы потревоженного гнезда.

– Ты что, падло, не видишь меня?! Встань, как следует быть! – кричала она случайно встреченному заключенному, который, увидя начальницу, быстро снял шапку, но держался вразвалку – не «смирно».

– Быстрее давай! Распустился!.. Порядка не знаешь… В кондее давно не сидел?.. – вопила она другому, замешкавшемуся во время развода в бараке на несколько лишних секунд.

– Кобра, кобра и есть! – говорили зэки, стараясь ее миновать и прячась при встречах за угол или за стенку барака.

Беспричинная злоба Кобры портила нам и без того неважную жизнь. Мы голодали. Нормы питания уменьшились до предела, и даже третий с премблюдом котел не восстанавливал сил, расходуемых на работу. Мы быстро худели и истощались.

И ко всему – невеселые вести. Война продолжалась уже второй год, а об успехах почти не сообщалось. После побед наших войск под Москвой мы начали вновь отступать. А немцы все перли и перли вперед. Они полностью взяли Кубань, Украину, Севастополь и Керчь и упорно сражались на Волге, стремясь захватить Сталинград.

Впрочем, даже об этом мы узнавали случайно: газет и журналов нам не давали, а письма почти что не приходили. Писать разрешалось два раза в месяц, но – куда нам писать?! Куда делись наши родные?! Редко кто находился на старых местах. Эвакуация охватила миллионы людей, да и нас, заключенных, по многу раз переводили из лагеря в лагерь, и мы, лишенные всякой, даже моральной, поддержки извне, чахли и доходили.

И в это тяжелое время один из трудящихся нашей бригады, лагерный сплавщик, а в «миру» – молодой инженер Александр Сергеевич Волков вдруг получил бандероль. В ней оказался тургеневский «Рудин», старый номер журнала «Октябрь», две детские сказки Толстого и, самое главное, – надпись на книге: «На добрую память Саше ко дню его тридцатилетия», а дальше в иносказательной форме – подробные вести о жизни, здоровье и быте жены и ребенка, и много другого, чего не напишешь в письме. Прозрачный эзопов язык Саша понял прекрасно. Он прослезился, читая бесценные строчки, потом рассказал нам о новостях в мире и начал просить о листочке бумаги и даже конверте, чтобы ответить жене. Но ни того, ни другого у нас не имелось. И перед Сашей возникла проблема – как быть?

Мы ее обсуждали всем скопом. Насчет конверта вопрос разрешился легко: «Не нужен конверт, это – излишняя роскошь, сложишь письмо треугольником, адрес напишешь – дойдет! Теперь про конверты на воле и то забыли, а ты вдруг – конверт! На кой ляд?!»

Саша с этим согласился. Ну, а как быть с бумагой? Ведь бумаги – нема! Написать на бересте? А вдруг не дойдет? Из листочков курительной склеить хлебом нормальных размеров листок? Не годится: бумажка тонка и расклеиться может!.. Значит – выхода нет?.. Выход есть! Завтра, как только бригада вернется с работы, Саша должен сходить в канцелярию ОЛПа, попросить у «придурков». «У них есть! Неужели откажут?!»

И назавтра Саша пошел. Усталый, запыленный, грязный, поднялся он по ступенькам конторы и сунулся в первую дверь. Заперто! «Вот неудача!» Потянул за вторую. Опять на замке! Александр Сергеевич дернулся в третью. Дверь открылась и… Саша подался назад. В небольшом кабинете среди карточек и шкафов сидела… Кобра. Саша сразу решился бежать, но сраженные пеллагрой ноги не пожелали спешить. Пока он собирался дать тягу, начальница УРЧ оказалась уже в коридоре.

– Вернись! – закричала она. – Ты чего шаландаешься тут?! Спереть, что ли, что захотел?!. У, дерьмо, шаромыжник!

– Я не шаромыжник, гражданка начальник, и красть ничего не хотел, – робко ответил, подойдя к ней поближе, Александр Сергеевич. – Я по делу пришел!

– Что за дело, подлец, может быть у тебя? А ну, встань-ка, как следует быть! Ты кто такой есть? – взвинтилась Кобра, повышая и без того громкий голос. – Зачем ты пришел?.. Говори!

– Я… – Саша немного замялся. – Я… собственно говоря…

– Что «собственно говоря»?.. Что?.. Из какой ты бригады? Фамилие как? А ну-ка, зайди! – приказала начальница УРЧ.

Они вошли в кабинет.

Фамилие как? – еще раз спросила она, открывая свою картотеку.

– Моя фамилия Волков Александр Сергеевич, – ясно поняв, что терять уже нечего, твердо ответил ей Саша. – Я из четвертой бригады, смена Котенко.

Кобра нашла формуляр и немного смягчилась.

– А за что ты сидишь? Ты чего натворил?.. Говори, не стесняйся!

Саша  помедлил. «Ну, как объяснишь ей, за что ты сидишь, когда этого толком не знаешь и сам».

– Со Сталиным власть не поделил! – неожиданно для самого себя пошутил он и замер от ужаса…

– Что?! – поразилась Кобра. – Со Сталиным?! Ты, значит, Сталина знал?

– Нет, не знал, – откровенно признался Александр Сергеевич. – И не видел никогда!.. Хотя, нет! Видеть-то видел… Издалека только… Во время парада… на Мавзолее.

– А за что же тебя посадили?

– Ей-богу, не знаю, гражданка начальник… за знакомство, вероятно, за разговоры. У нас в учреждении многих изъяли.

– Тут написано так: «За участие в антисоветской группировке».

– Да какая же там группировка! Работники наши… КБ!

Кабэ? Это – что?

– Конструкторское бюро…

– Ну и что же?! Может же быть!..

– Не знаю, гражданка начальник, может быть, может. Но на деле-то не было!.. Мы только раз собирались все вместе… Справляли рождение… Выпили, потанцевали… А нас и прижали на этом!

– Ты, значит, танцуешь?

– Танцую маленько.

– А что танцевали?

– Не помню… фокстрот, чарльстон.

– Так, может… за это?!

Саша только плечами пожал.

– Ну конечно, за это! – сказала Кобра. – А ты говоришь!..

Саша не стал возражать. У него только чуточку дернулись плечи.

– Так ты что же? Совершенно невинно сидишь? – снова спросила Кобра.

– Очевидно, что так. Совершенно без всякой вины.

Клавдия Андреевна долго молчала. Саша сидел и томился. «Ну, скорее, гони меня в БУР! Я устал и еще не обедал».

– Слушай, – сказала она, наконец. – А ты – без туфты инженер?.. Настоящий?.. Москвич?.. И тебе – тридцать лет?..

Саша только кивал головой.

– А зачем ты приперся сюда – в канцелярию, то есть?

Саша помедлил.

– Вы не поймете, гражданка начальник. Я хотел… Я хотел попросить хоть немного бумаги… или старый какой-нибудь бланк… Для письма… Больше года не знал ничего о семье… и им обо мне ничего не известно… Ведь надо же как-то сообщить…

– У тебя… есть – семья?!

– Да, жена и ребенок… и мать…

– У тебя есть ребенок?! Ребенок?!

– Да, гражданка начальник, ребенок, сын… маленький сын…

– Сын… Ребенок!.. С ума сойти можно!.. А сколько… ему?.. Он большой?..

– Скоро пять… Гражданка начальник, что с вами? Гражданка начальник!..

Саша совсем растерялся. Начальница УРЧ – гроза и кошмар заключенных, стерва, свирепая ведьма – склонилась к столу и… рыдала.

– Скоро пять!.. Моему… тоже было бы столько!..

Она плакала тихо и просто. Совсем по-людски. По-человечески. И тоскливо задумался Саша: «Вот сидит передо мной молодая, красивая женщина. Нет! Не женщина это!.. Исчадие ада, кобра, змея. Зловредная стерва. И – поди ж ты! Бывает же так! У нее – свое горе. Она плачет, как мать над могилой ребенка, человечье несчастье доступно ей!»

Александр Сергеевич Волков не злой. Он готов пожалеть и ее! Но вспоминает свирепость и злость, и угрозы кондеем, и просыпается вновь неприязнь к «кобре», и буравит враждебная мысль: «Жалеть такую нельзя!..»

Но тут же приходит сомнение: «Нельзя?! Почему же?.. А может быть, можно?.. Ведь она – человек… хотя и очень дрянной!»

– «Истеричка!» – думает он, а она все рыдает.

– Гражданка начальник!..

– Не называй меня так! – шепчет она, прижимая к глазам маленький дамский платочек. – Не называй меня так: мы же – одни… Ты думаешь – зверь я… кобра! А я – женщина, я – человек!.. Нас… инструктируют так!.. Ничего ты не знаешь!.. Все вы, как овцы!..

Волков молчит, а Клавдия Андреевна плачет. Проходит минута, другая…

– Ну, а как же зовут… твоего… ну… ребенка?

– Сережа…

– Сережа?.. Сергей Александрович Волков?! Ну, ладно… иди!.. Или нет, подожди. Ведь ты за бумагой пришел?.. На, возьми!..

Она достает из стола три листа настоящей хорошей бумаги, лезет в сумку, берет из нее три рубля и, положив их поверх, подает Александру Сергеевичу.

– На, возьми!.. Тут… на марки!.. Пиши! Посылай!.. Но… Ни звука!.. Ты понял?.. Не смей никому-никому говорить!

Саша уходит в великом смущении. Пишет письмо, посылает домой. А ночью спит беспокойно: душат кошмары, снится Кобра. Она залезает на верхние нары, ложится с ним рядом… Саша хочет ее оттолкнуть, но не может. Не действуют руки… Она достает три рубля… Саша громко кричит, а она его бьет под ребро…

– Что орешь?! Перестань!.. Померещилось что, или как?!

Это было во сне!.. Слава богу, что все это – только во сне! – облегченно вздыхает Александр Сергеевич.

– Спасибо, сосед, разбудил… Извини!

Но сосед уже спит и не слышит его. Ярко светит дежурная лампочка. Спит усталый, натруженный люд. Рано утром опять на развод. Терпко пахнут портянки. Слышен причудливый храп, бормотанье… Саша встает и выходит «до ветру», потом быстро взбирается вверх. Сон приходит мгновенно, но… снова кошмары, Кобра является вновь…

Утром нарядчик ему говорит:

– Волков! Останься… Адмвызов

– Опер!.. Зачем я ему?! – весь сжимается Саша.

Бригада уходит за вахту. Саша уныло плетется в барак и ложится на нары.

– Что я такое сказал?.. Где и когда?.. Кто настучал?..

Скрипнула дверь.

– Волков здесь?!

– «Вот тебе на! – Саша не верит глазам: дневальный из УРЧа. – Так, значит, не опер – Кобра!.. Зачем… Что ей надо?»

– Садись! – изрекает начальница УРЧ. – Ведь ты инженер, значит, можешь чертить!.. Начерти-ка мне схему!..

А назавтра – опять!..

– Гражданка начальник! Я не хочу!.. Отпустите в бригаду!.. Ребята косятся, и – голодно мне: пятисотка и первый котел…

– Я на кухне скажу, чтоб тебя накормили, – отвечает начальница УРЧ и, улучив подходящий момент, сует ему… белую плюшку.

Саша мгновенно съедает ее, но смирится не может: он в плену, он опутан!.. «Нет, нет, не хочу!.. Мне бы на берег, к реке… багор в руки… пошел!.. Проталкивай лес, ликвидируй заторы!.. Пусть – комары, пусть – горячее солнце и дождь, лишь бы не в этих стенах, лишь бы не рядом с Коброй. Там – свобода, и воздух, и зелень…»

– Отпустите в бригаду, гражданка начальник!..

– Завтра концерт в КВЧ, – отвечает она. – Приходи!.. После него потолкуем!.. А сейчас брось скулить! И черти!.. Что ты тянешь резину?.. Черти!..

Концерт – примитив. Но другого-то нету! Мандолина, гитара, свирель, балалайка. Кто-то читает стихи из журнала:

«…Немчурою был старик повешен…»

Выходит певица. В серой лагерной юбке, залатанной кофте. На ногах – мужские ботинки, солдатские, грубые, но зато – первый срок! Только что из каптерки. Она поет популярные песни… «Тачанку», «Катюшу»…

«Пусть он землю бережет родную,

А любовь Катюша сбережет!..» –

с чувством, по-всамделишному грустит певица, волей-неволей берегущая нерастраченную любовь к далекому «нему», оставленному силами судеб по ту сторону колючей проволоки.

– «…А сосед Катюшу сбережет!» – со злом комментирует чей-то охрипший басок из зала.

На него шикают, испуганно наблюдая, как резко оглянулся назад начальника ОЛПа, сидящий в первом ряду.

Певице аплодируют бурно, кричат «бис», но она, печально раскланиваясь, уходит вглубь, за кулисы.

Концерт кончается танцами под патефон, вынесенный на сцену начальницей УРЧ. Кружится несколько пар, в том числе и сама Кобра.

Александр Сергеевич сидит и скучает. «Почему она велела мне прийти? Зачем я понадобился?».

– Волков! Останься!.. Уберешь здесь!.. Потом запрешь!.. Ключ принесешь в кавече!.. (КВЧ, культурно-воспитательная часть – прим. ред.)

Проклиная судьбу, он убирает в зале. Ноги едва шевелятся: пеллагра заела, и он часто бессильно ложится на пол – отдохнуть.

Вдруг открывается дверь. Входит Кобра со свертком в руках, достает из него грампластинку.

– Иди сюда, Саша!.. Запри дверь на ключ!.. Ну, вот, теперь все как следует быть!.. Давай… потанцуем фокстрот… Ведь ты же москвич… ты умеешь!..

Саша медленно подходит к начальнице УРЧ. «Какой там фокстрот!.. Что ей надо?!».

Но она, как ни в чем не бывало, пускает в ход патефон и кладет на плечо ему руку.

– Ну, что же ты?!. Давай!..

Она грациозна. Стройная фигурка чуть откинута назад, губы призывно полуоткрыты, веки почти закрывают глаза. «Давай, Александр, давай! Ах, проклятые ноги дистрофика! Шевелитесь же, вы! Шевелитесь!.. Где ваша былая подвижность? Где ловкость?! Неужели лагерь съел все без остатка?!».

Они делают несколько быстрых движений. Нет, ноги не внемлют его заклинаниям. Он наступает ей на ногу раз, наступает другой, затем не успевает отдернуть свою, и ее стройная, очень тяжелая ножка отдавливает ему пальцы на правой ноге. Он вскрикивает, а начальница УРЧ резко вырывается и, упав на скамью, начинает рыдать.

Александр Сергеевич тихо подходит. У него стучит сердце, ломит в висках, глаза затуманены, он наклоняется к плачущей женщине:

– Клава… простите меня!

Клава забыла сейчас обо всем. Она рыдает, уткнувшись в его грязные, лагерные, пахнущие сосной и елкой колени.

– Саша, пойми!.. Я простая деревенская девка!.. За что мне такая судьба?! Деревня, лес, лагерь… вот вся моя жизнь! Фокстрот станцевать с москвичом и то не могу!..

– Вы ошибаетесь, Клава, это я не могу. Я – пеллагрик… и ноги не ходят… а у вас – все как следует!..

– Ты все врешь… ты жалеешь меня… Я простая деревенская девка…

– Клава, ну что вы…

– Постой!.. – лицо еще мокро от слез, а глаза уже злые-презлые. – Ты это с кем говоришь?! – Она начинает кричать и резко машет рукой. – Какая я тебе Клава?! Забылся? Встань-ка как положено!.. Распустился!.. В кондей захотел? И – молчи!!! Понимаешь?! Молчи!!! Если кому-нибудь скажешь полслова – пеняй на себя!.. Я тебя… в БУРе сгною!

Она убегает и, открыв дверь наружу, громко кричит:

– Ключ отнесешь в кавече!..

 

Газета «Заполярье», № 198 (9340), 16 октября 1990 г. Публикация П.И. Негретова.

 Рассказ предположительно написан в конце 1950-х годов.

Сканирование, форматирование, техническое и литературное редактирование: С.В. Заграевский, 2007 г.

 

 

Все материалы, размещенные на сайте, охраняются авторским правом.

Любое воспроизведение без ссылки на автора и сайт запрещено.

© М.Н.Авербах

НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ САЙТА