Моисей Наумович Авербах
О РОМАНЕ «ЖИВЫЕ И МЕРТВЫЕ»
Дорогой т. К. Симонов!
С глубоким волнением прочел я Ваш роман «Живые и мертвые», и мне захотелось написать Вам кое-что из возникших в связи с этим чтением мыслей и воспоминаний. Отчетливо представляю, что Вы, если это письмо дойдет до Вас, не станете приносить мне благодарность, что мои замечания могут показаться Вам и обидными и неприятными, но – «не могу молчать!».
Ваш роман производит сильное впечатление истинностью и правдоподобностью описанных в нем событий; он заставляет волноваться и переживать; воочию видишь живых людей, изображенных в нем, близкими и родными становятся многострадальные Синцов и Серпилин, Маша и маленькая докторша, Елкин и Малинин, и многие-многие другие «положительные» и «отрицательные» герои. И нет сомнения, что такие люди, как Синцов или Бажов, Золотарев или Баранов, Климович или Хорышев, Караулов иди Леонидов, – что такие люди действительно существовали, жили, мучились и боролись, страдали и радовались, жертвовали собой и, не понимая, не оценивая своего героизма, самоотверженно гибли за свои идеалы, или наоборот, трусливо, как Баранов, пытались спасти себя от физической гибели. Правдиво описаны характеры этих людей, правдиво описана обстановка, в которой им приходилось действовать, правдиво описаны и те сомнения, которые приходили в голову и старому пенсионеру, простому рабочему Зосиме Ивановичу Попкову, и комбригу гражданской войны, генерал-майору Серпилину, и домашней хозяйке Маше, и руководящему работнику наркомата обороны, генерал-лейтенанту Ивану Алексеевичу, – сомнения, выраженные почти что одинаковыми, как бы подслушанными друг у друга словами:
«Спрашиваю я (слова Попкова) его: «Ну, скажи ты мне, что это за такая за «внезапность»? Где же вы были, – я ему говорю, – военные люди? Почему товарищ Сталин про это от вас не знал, хотя бы за неделю, ну за три дня? Где же ваша совесть? Почему не доложили товарищу Сталину?»
«Слушай, – сказал Серпилин... – Ты на этом же самом месте накануне войны сидел. Скажи мне: как вышло, что мы не знали? А если знали, почему вы не доложили? А если он не слушал, почему не настаивали? Скажи мне. Не могу успокоиться, думаю об этом с первого дня на фронте. Никого не спрашивал, тебя спрашиваю».
«И что же он вам сказал? – спросила Маша, которая сама уже много раз задавала себе этот мучительный вопрос... – Спроси чего полегче!» – вдруг стукнув кулаком по столу, сказал Иван Алексеевич, и глаза его на секунду стали злыми и несчастными. – Чего сказал? А ничего не сказал. Нагрубил мне, старику».
«Иван Алексеевич... сказал решительно, почти грозно: «Молчи! Врать не хочу, а отвечать не могу!»
Всё это, повторяю, правдиво и достоверно.
Такие разговоры могли быть и бывали среди людей, доверявших друг другу, но считавшихся с возможностью случайной передачи их собеседником содержания разговора какому-нибудь третьему лицу. Ведь в процитированных разговорах полной откровенности не было. Ведь для Маши даже та скромная форма, в которую облек свои сомнения Попков, показались слишком прямой и бесстрашной («Маша… много раз задавала себе этот мучительный вопрос, но еще никогда не задавала вслух так прямо и бесстрашно, как это делал сейчас Попков»).
Именно страх (который, судя по Вашему прекрасному роману, Вы хорошо понимаете) мешал людям высказывать свои взгляды не в вопросительной, а в утвердительной форме.
И поэтому, когда Вы заставляете Серпилина в интимном разговоре с женой говорить: «Не понимаю, в грудь готов себя бить – не понимаю: как такой человек, как Сталин, мог не предвидеть того, что готовилось?! В то, что не докладывали, не верю!» – эти слова воспринимаются как неправда, как фальшивая нота в хорошем концерте.
Не мог Серпилин, пройдя свою сложную жизнь, побывав на Колыме, откуда «слал он когда-то и безответные письма на этот же адрес», – Серпилин, которого обвинили по 58-й статье УК РСФСР (об этом в романе не сказано, но – по какой же другой?), т.е. в контрреволюционной деятельности, – за то, что он в своих лекциях не недооценивал немецкую военную мощь, – не мог этот Серпилин говорить жене, что он «не понимает». Он должен был понять все, как это понимали многие тысячи других, гораздо менее, чем Серпилин, развитых людей, попадавших и на Колыму, и в другие подобнее места.
И Вы сами почувствовали, что эта нота звучит фальшиво: несколькими строчками ниже, рассказав про наивные взгляды жены Серпилина – Валентины Егоровны, Вы говорите: «Сам Серпилин думал иначе». Говорите, но не договариваете, уходите от ответа, смазываете его!
И такой же недоговоркой звучит само построение романа (такого правдивого, волнующего, значительного романа): ведь перед читателем, хоть мало-мальски разбирающимся в том, что было и, к счастью, прошло, история Синцова предстанет как невероятный парадокс. Велики и драматичны переживания Синцова. Тяжел его путь, тяжко недоверие со стороны всяких там старших лейтенантов, предпочитающих сплавить его в особый отдел и подозревающих в нем диверсанта, но разве эти ничтожные и по сути дела оправданные сомнения в возможности доверять человеку, единолично вышедшему из окружения, утратившему все свои документы, бывшему в плену у немцев, но не пострадавшему, несмотря на свою партийную принадлежность и должность политрука, – разве эти ничтожные сомнения можно сравнить с тем, что творилось в то время в действительности? Разве не знаете Вы, дорогой тов. Симонов, какое громадное количество советских людей попадало во всевозможные многочисленные Колымы только потому, что они побывали в окружении, в плену или на оккупированной территории, не говоря уже о тех, кто подобно Серпилину, попадал туда же без всяких «дел» задолго до войны? В обстановке широко разлитой по стране болезненной подозрительности, официально – в газетах – именуемой «бдительностью», путь Синцова из окружения и плена вел не туда, куда Вы его повели, а по меньшей мере в проверочный лагерь. И никакие заслуги, никакие ордена от него не спасали. А затем, за проверочным лагерем, начинался просто лагерь, так называемый ИТЛ, «исправительно-трудовой лагерь». Для Особого Совещания особых доказательств не требовалось. Сроки давали по любой, ничем не доказанной формулировке: «за добровольную сдачу в плен», «за недостойное поведение в плену», «СОЭ», «ПШ» (социально-опасный элемент, подозрение в шпионаже, именно так – «подозрение»). Так неужели Вы думаете, что Синцова нельзя было заподозрить в чем-нибудь и «на законном основании» сунуть ему, в лучшем случае, 5 или 8 лет по одному только подозрению?
И разве зависела судьба Синцова от благородства и ширины кругозора особистов или поручившегося за него Малинина? Нет, не зависела! Так называемая «бдительность» прививалась сверху, от самого Сталина. От него же, транзитом через Берию, Абакумова и других, исходили директивы об отношении к «заподозренным» и просто побывавшим «там».
Вы, несомненно, знаете про это; доказательство – нарисованная Вами страшная, но безусловно правдивая картина событий, последовавших за выходом из окружения дивизии Серпилина. Остатки дивизии с боем прорвались через железное немецкое кольцо в расположение воинской части Климовича, прорвались в форме, с оружием, со знаменем, – и, тем не менее, их разоруживают и отправляют на проверку, где «те, кому положено интересоваться, будут отныне рассматривать вопрос о каждом из них отдельно, с учетом их званий, должностей и того, как каждый проявил себя в окружении».
Ну, а что было бы, если бы они вышли «не так»? Ответ на этот вопрос дали Вы сами, приводя слова Климовича, отвечающего Синцову:
– «А кабы не так, с вами вообще другой разговор был бы. Отправили бы рабов божьих на положенную по закону проверку да помотали бы душу: кто, откуда, зачем в окружение попал, зачем вышел?»
«Зачем вышел?!!» Именно так! Зачем вышел? – не шпион ли ты? не предатель ли?..
Вы нашли в себе силы нарисовать эту картину. Чувство художника подсказало Вам и правдивые слова, и правдивые положения. Так почему же это чувство изменило Вам, когда Вы писали о пути, пройденном Синцовым от момента единоличного выхода из второго окружения до внезапно появившегося желания закурить под влиянием мысли о том, что «впереди была еще целая война»?
Возможен ли был, вообще говоря, путь, по которому провели Вы Синцова? Вряд ли! Может быть – как редкое исключение! Но ведь редкое исключение, – отдельный, из ряда вон выходящий случай, – не характеризует явления, не бывает типичным, не дает реалистических картин, не представляет собой реальности! Так место ли ему в широком, реалистическом романе? Не свидетельствует он об отходе автора от реальной жизни в скорлупу вымышленных, задуманных представлений, в мир фантазии и выдумок, в мир, где господствует обывательский хэппи-энд?
Я уверен, что нет, уверен, что Вы, Симонов, творец такого волнующего, реалистического романа, ярко свидетельствующего о творческой одаренности и большом глубоком таланте его автора, – останетесь реалистом. Хочу верить, что у романа будет продолжение, что Синцов, несмотря на все свои доблести, попадет после войны в лагерь, получит срок и будет реабилитирован только после смерти Сталина и расстрела Берии, когда решения XX съезда зажгут над страной новые яркие путеводные звезды, когда весь советский народ вздохнет свободно, и в нашей широкой, родной стране развалятся сторожевые вышки и ограды из колючей проволоки вокруг многочисленных до 1953 года и отмерших ныне так называемых ИТЛ.
АВЕРБАХ М.Н.
г. Воркута, п. Рудник, Полярная ул., 4, кв.7.
Сканирование,
форматирование, техническое и литературное редактирование: С.В. Заграевский,
Все материалы, размещенные на сайте, охраняются авторским правом.
Любое воспроизведение без ссылки на автора и сайт запрещено.
© М.Н. Авербах