НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ САЙТА

 

 

Моисей Наумович Авербах

ПОПУТЧИЦА

 

Эта повесть – во многом автобиографическая, ее действие происходит на Воркуте в первые послевоенные годы. Она была написана в конце 1950-х годов, когда М.Н.Авербах после реабилитации еще не вернулся в Москву. Опубликовать повесть автору не удалось. Позднее ее персонажи, сюжетная линия и фрагменты текста были включены М.Н.Авербахом в его роман «К вящей славе Господней (Ad majorem Dei gloriam)».

 

 

I

 

Небо было синим-синим, и поверхность реки Воркуты сверкала тысячами огней, отражая по-южному яркое и горячее солнце. Дым из трубы ТЭЦ – четырехэтажного кирпичного здания на пригорке левого берега – поднимался отвесно и только на большой высоте постепенно разрывался на клочья и неуверенно поворачивал к югу. Александр Сергеевич Моргунов, в прошлом студент московско­го вуза, а теперь начальник участка № 5 шахты «Заря Севера», стоял у переправы и ждал, пока с той стороны подойдет лодка.

«Под небом знойной Аргентины, где небо южное так сине...» – напевал он привязавшийся мотив. Жара свирепствовала, термо­метр на солнце показывал 40°, и после привычных длительных хо­лодов Моргунову было не по себе.

– Да, жара прямо как в Аргентине, – произнес женский голос позади него.

Он оглянулся. Рядом стояла Горинская. Женщина лет тридцати пяти, чуть выше среднего роста, стройная, с правильными чертами лица и голубыми глазами. Светло-русые волосы, разделенные прямым пробором, глад­ко приглажены по бокам и собраны позади в небольшой пучок, бе­лая легкая блузка и серая, явно из лагерной ткани, короткая, до колен, юбка, на груди – небольшая дешевая брошка.

– Здравствуйте – пожалуйста! – чуть-чуть насмешливо, но дружелюбно сказал Моргунов. – А вы, что, были в Аргентине?

– Нет! – ответила она, улыбаясь. – Не была!.. Мне только этого не хватало!

Она засмеялась.

– Ну почему же? Там должно быть неплохо, – сказал Моргу­нов, не найдясь, что ответить.

– Нет! – опять засмеялась она. – Не уговаривайте! Все равно не поеду! Мне бы хоть на Капитальную без особых последствий до­ехать, на базар! – и она кокетливо показала Моргунову синюю сетчатую сумку.

– Да, это, конечно, поближе, – сказал он. – Поедем вместе! Я тоже на Капитальную!.. А вы разве на Ру’днике живете?

– Да, – утвердительно кивнула она головой.

– Почему же вас там никогда не видно?

– Я недавно освободилась и ни в каких «присутственных местах» еще не бывала, – ответила она. – Ну, а вы?.. Все начальником участка? Да?

– Совершенно точно! – ответил Моргунов. – Все им же… А вы в первом стационаре?! Раны перевязываете?.. Удивительно: на Руднике живем, а никогда не встречаемся!

– Ничего удивительного, – покачала она головой. – Я ведь почти всегда на работе. Да и вы, вероятно, круглыми сутками в шахте торчите!

Подошла лодка. Приехавшие с той стороны высадились на берег. Женщина легко прыгнула в лодку.

– Ну, вы грести умеете?.. Смотрите, не переверните. Я купать­ся совсем не хочу, вода холодная!..

– Ничего! – успокаивающе протянул Моргунов, налегая на вес­ла. – Кстати, как вас зовут?

– Анна Павловна... Горинская.

– Фамилию-то вашу я знаю… А я – Моргунов, Александр Сергеевич, вы, наверное, тоже знаете… А вы что же – полька?

– Нет, чисто русская!.. Из Москвы!

– Землячка, значит! Я ведь тоже московский... А не скучае­те вы по России-то? Как вам здесь нравится?

– Лучше быть не может! Ведь не зря говорят: «Бог создал землю, а черт – Воркуту!»

– Да почему же черт? Здесь тоже своя прелесть есть! Посмот­рите-ка, вон, налево. Это зрелище только на Воркуте увидеть можно. Сорок градусов тепла, а снега – целое море!

Действительно, внизу, на повороте реки, за сельхозфермой, складки высокого правого берега были еще полны снегом. Он иск­рился под лучами июльского солнца, и странным казалось такое сочетание сильной жары с большими заснеженными пространствами.

– Подумаешь, редкость! Я на Кавказе такие картины видела, там горы вечно в снегу.

– Так то – горы, а это – даже не холмы!

Лодка причалила. Моргунов и Горинская вышли и начали взби­раться по крутому склону высокого берега.

– Подождите минуточку! – сказал Моргунов. – Я чуть-чуть освежусь.

Он подошел к трубе артезианской скважины и подставил го­лову под прозрачную ледяную струю.

– Ух, холодная!

– Смотрите, не простудитесь!

– Я-то?!

Предположение о простуде показалось настолько нелепым, что он засмеялся.

Они пошли рядом.

– Тяжело в гору идти, – пожаловалась Анна Павловна, – хорошо бы здесь эскалатор установить, как в Москве, в метро.

– Да, недурно бы, – согласился Моргунов, – а пока эскалатора нет, надо с собой мужа брать, чтобы наверх на руках носил.

– Глупости какие… и, во-первых, я не замужем.

– А муж за вами?!

– Да нет, я серьезно говорю... Странно как! Правду говоришь – не верят. А солгать – все за чистую монету пойдет!

– Бывает!.. – согласился Моргунов. – Ну, а где же ваш муж? Ведь вы – «чесеир»?.. Да?.. Были же вы когда-нибудь замужем?

– Была... когда-то... – растерянно и не сразу ответила она. – Мужа арестовали раньше меня. Дали десять лет без права переписки… Я знаю, что это значит. Это –расстрел.  Так с тех пор и иду одна по неведомому пути... уже восемь лет!..

– Одна?! – удивился Моргунов. – И попутчика не нашлось?

– Попутчика!.. – передразнила она с неожиданной злостью. – Какое отвратительное слово!.. Прямо мерзость!.. Впрочем... вот, вы – попутчик, нам с вами по пути... на базар!

Разговор оборвался.

– Анна Павловна! – проговорил Моргунов после большой паузы. – Вы не сердитесь на меня! Я вас обижать не хотел. Знаете, ведь вопрос этот и для меня очень острый. Я тоже почти девять лет без семьи живу. Взяли меня в тридцать шестом году, с четвертого курса. Был я, вообще говоря, хотя и с рабочим стажем, и партийным, но наивным, как новорожденный теленок. Всем интересовался, все знать хотел, а «на ловца и зверь бежит». В конце двадцатых – дискуссии, оппозиции. По рукам документы, листовки ходили. Попало ко мне «политическое завещание Ленина», на машинке напе­чатанное; прочел я, что он там про Сталина говорит – «груб, не­терпим, капризен», – ну, и рассказал кое-кому из приятелей. Рассказал, и думать об этом забыл. Прошло несколько лет. Вдруг – арест! – «Говорил?» – «Говорил». – «Значит, ты – троцкист!» – «Ничего подобного, ведь это же ленинские слова!» – «И ты еще это повторять смеешь... контра недорезанная!» – В общем, иди, доказывай! Пришили «каэртеде», сунули по ОСО пять лет, помота­ли по лагерям, пригнали на Воркуту... Кончился срок – продлили «до особого распоряжения»! Сидел-сидел. В сорок четвертом, на десятилетие Воркуты, «условно-досрочно» освободили! Что дальше делать? Жену сюда, за Северный полярный круг, тащить? К колючей прово­локе?.. Не хочется. Одному жить тоже тяжело. Да и жалко!.. Го­ды уходят. Самые лучшие годы, молодость!.. На днях брился, рас­сматривал себя в зеркало. Лицо какое-то чужое. И седина…

Она улыбнулась:

– Седина в бороду, а бес в ребро?

– А что же?!. И так бывает! Ведь это – естественно... Вот я и подумал, Анна Павловна: вы одна, я один, идем по одной дороге; попутчики мы с вами... Вы только не обижайтесь!.. Давайте, пока нам по пути, вместе жить!.. Ведь вдвоем легче, и тоска не так грызть будет!

– Вы с ума сошли?!. Десять минут друга зна­ем и вдруг, пожалуйте, давайте вместе жить!.. А если отыщет­ся муж или к вам приедет жена? Тогда как?!.

– А тогда разойдемся!.. Я ведь это как подумал... пока!.. До тех пор, пока по пути нам, пока мы – попутчики... А кроме того, мы не десять минут друг с другом знакомы, а несколько лет. Вы меня знаете, сами говорили, а вас я давно приглядел, когда еще в стационаре лежал, а потом – когда вы у меня на уча­стке на «ударнике» были. Помните, зимой? Я вас тогда еще на выборке породы провел, а вы обижались, что не на навалоотбойке! Помните?

– «Вы помните, вы все, конечно, помните...» Нет, Александр Сергеевич, для меня это дело неподходящее. У меня к жизни совсем другие требования, и лагерной женой я быть не хочу... Да и кро­ме того... как у вас повернулся язык?!. Как это можно?!. Мы же друг друга почти что не знаем. Кто вы? Что вы? Где вы росли? Чем дышите?.. Нехорошо это все!.. Как-то по-звериному!.. По-воркутски!.. Ну вас совсем!.. Кстати, мы пришли, мне налево. Прощайте!

– Почему же прощайте? Вы обиделись на меня?

Но Горинская не слушала его, она быстро уходила, и только серая узкая юбка немного сдерживала стремительность ее шага.

 

II

 

15 июля был «день повышенной добычи», и, кроме пос­тоянных рабочих, в шахту были мобилизованы работники ап­парата управления и подсобных учреждений. Анна Павловна спускалась в первую смену. В брезентовых брюках и куртке, в резиновых сапогах и замызганной мужской кепке с аккумуляторной лампой на боку она подошла к дверке людского ходка и открыла ее. Через несколько секунд она уже спускалась по мокрым и скользким ступеням, сильно нагибаясь, чтобы не задеть головой за опустившиеся кое-где верхняки. Впереди нее колыхались десятки огней, гудел воздух, проходя по вентиляционному штреку, журчала вода.

Каждый раз, когда Анна Павловна опускалась в шахту, она не могла отделаться от впечатления какой-то особой торжественности. Миллионы лет хранила земля скрытый в ней каменный уголь. Миллионы лет, пылинка за пылинкой, атом за атомом, образовывались толщи земной коры, которые так дерзко пробил человек за какие-нибудь несколько лет. С каждым шагом спускалась Анна Павловна все глубже и глубже, и ей казалось, что она приобщается к вечности. Шахта была ей знакома давно. Много десятков раз опускалась она этим ходком. Вот первый северный штрек уже отработанного первого горизонта; вот вентиляционный, вот коренной. Здесь надо свернуть налево, пройти небольшой кусочек, открыть и закрыть вентиляционную дверь. Хлоп! Ах, проклятье! «Каждый раз на этом самом месте!» – Анна Павловна крепко стукнулась головой об осевшую камерную. – «И куда это начальники смотрят, давно пора перекрепить!»... Анна Павловна идет дальше и подходит к наклонному стволу. Обходной выработки пока еще нет, чтобы перейти на другую сторону, надо пересечь ствол. Анна Павловна осматривается. Идет канат; мимо нее быстро пролетает вниз поезд, составленный из пяти сцепленных друг с другом вагонеток. Они битком набиты людьми. Навстречу несется такой же поезд. Канат тянет его вверх. Все вагонетки наполнены углем и густо облеплены людьми. Люди лежат наверху, на угле, стоят на панцирях и сцепках. Только лампочки сверкают, освещая крепление. Это выезжает смена. Несмотря ни на какие запрещения, ни на комендантов наверху, ни на опасность гибели и увечья, едут люди и вверх и вниз на канате. Людской подъем не работает, а выходить пешком... 300 метров по вертикали, километр по наклону... попробуй, выйди!

Анна Павловна с завистью смотрит вслед промелькнувшему поезду. «И почему я не поехала? – думает она, – ездят же люди!». Но тут же она вспоминает, что несколько дней назад был «орел». Оборвалась сцепка, и четыре вагона улетели вниз. Хорошо, что это было в середине смены. Никто не ехал и никто не пострадал. Выбило только восемь рам, да разворотило рельсы. – «Нет, нет, нет, я уж лучше пешком», – думает она и идет дальше.

Штрек забит лесом, приготовленным для ремонта людского ходка. Он лежит почти до самых верхняков. Анна Павловна взбирается на него и ползком пробирается вперед, затем обходит стоящую по пути груженую лесом козу и сворачивает направо. Здесь уже нет ступенек. Ходок идет вниз прямо по почве пласта. Местами очень круто, и Анна Павловна боязливо хватается за крепление, чтобы не упасть. Наконец ходок кончается. Горинская спрыгивает в штрек и идет к рудничному двору.

Рудничный двор ярко освещен. У ствола скопилось несколько десятков груженных углем вагонеток. Плитовые и коногоны оживленно разговаривают и матюкаются. У очередного каната, у вагонеток стоят готовые прицепиться и поехать наверх идущие с работы люди. Их темные, уставшие лица испачканы углем. Ярко выделяются на черном лице глаза и зубы. Плитовой три раза нажимает кнопку сигнала, и канат, облепленный людьми, уходит вверх. На бетонных стенах рудничного двора белеют ярко освещенные, не очень грамотные предупредительные надписи: «Ходьба по уклону и езда на канатах строго воспрещается».

Анна Павловна идет дальше. Ей еще далеко. Участок, где ей придется работать, находится на третьем горизонте. Она ускоряет шаг, идет по квершлагу, выходит на коренной штрек второго горизонта, опускается по кулону все ниже и ниже и, наконец, приходит к месту работы.

 – Давай, давай в лаву, – кричит ей десятник, – давай, наваливай! Чего смотришь?!

Она лезет в лаву, цепляясь за стойки крепления; рядом по решеткам идет уголь, гремит конвейерный при­вод. В лаве кипит работа. Анна Павловна пристраивает аккумулятор к стойке и начинает работать. Большой совковой лопатой подбирает она с почвы подорванный уголь и бросает его на рештаки, конвейер качается, и с каждым толчком уголь рывками идет вниз.

Лава наполнена звуками. Утомительно однообразно гремят рештаки. Где-то наверху шумит врубовая машина; совсем рядом со скрежетом и свистом бурильщик бурит шпур. Из забутовки слышно как время от времени с кровли обваливаются куски породы. Порой слышен треск крепления. Лопаты с особым, только им присущим шарканьем, царапают почву пласта. Нежно и мягко шуршит отбиваемый уголь. Громко разговаривают работающие люди. Кричит десятник. Тяжелой кувалдой забивает на место устанавливаемую стойку крепильщик. Порой отдельные звуки прекращаются. Становится тише. Вдруг раздается резкий свисток запальщика. Люди бросают лопаты и уходят подальше.

Анна Павловна уходит за ними.

– Спиной, спиной повернись! – орет кто-то ей на самое ухо.

Она машинально слушается, повертывается, инстинктивно сгибается и слышит звук взрыва. Вслед за ним доносится звук падения оторванного угля на почву и на рештаки. Раз, другой, третий, и четвертый, затем опять резкий свисток.

– Отбой, – кричит кто-то из темноты. – Давай, становись, давай, наваливай!

– Сколько звуков, сколько звуков, – думает Анна Павловна, опять берясь за лопату. – И все беспорядочные, громыхающие, шумящие. А нельзя ли их приспособить под музыку? Ведь существовали же когда-то шумовые оркестры…

Она вспоминает искания двадцатых годов. Шумовые оркестры, симфонию гудков, танец машин в постановке Форрегера. Мастерская Форрегера, «Мастфор», – думает она, и улыбка бродит по ее губам. Тогда она была совсем еще девочкой и именно тогда услышала она впервые это крылатое слово: «Попутчики». Так называли писателей, не состоящих в РАППе и ВАППе, но и не враждебных революции, тех писателей, которым было по пути с рабочим классом. Она вспоминает «Непопутчицу» Осипа Брика, напечатанную в первом номере журнала «ЛЕФ». Ей становится забавно. – «А здесь, на Воркуте, с чьей-то легкой руки, попутчиками начали называть людей, вступающих во временные связи, которые должны длиться только до тех пор, пока вступающим в них «по пути» друг с другом, пока не придет муж, жена или не поступит вызов, дающий возможность уехать самой».

Анна Павловна думаем об этом и улыбается. Она вспоминает, какое отвращение почувствовала она, когда услышала это язвительное слово в первый раз. «Попутчики!» Неужели среди настоящих людей, достойных носить высокое звание человека, может существовать такая гнусность, как брак заведомо на время? Именно, брак на время! Она понимает, что можно сойтись с человеком не только по любви, что подавляющее большинство любовных связей рано или поздно кончается разрывом, но ведь там все это происходит как-то само по себе. Чувство само изживает себя, люди по самым разнообразным причинам, в силу самого хода жизненных обстоятельств, становятся чужими друг другу и связь прекращается. Это понятно! Но сходиться заведомо на время... Какая гадость! Все ее существо, все фибры ее души восстали тогда против этого явления и этого злого, но меткого слова. Но то было тогда, в первый раз, а время идет! Она еще относительно молода; временами бывает трудно бороться с собой, появляются сомнения, наступают минуты раздумий. В такие минуты ей уже не кажется, что такая связь цинична, омерзительна и содержит элементы неуважения и звериного отношения к людям.

– Годы, ведь долгие годы проходят! – думает она. Прав был Моргунов, когда сказал, что этот вопрос большой и острый. Одной жить тяжело, а молодость не вернется. Уж лучше быть попутчицей, чем одинокой, как камень, или, что хуже, вступать в случайные связи.

Она продолжает работать лопатой, но рештаки внезапно останавливаются. Должно быть, кончился порожняк. Анна Павловна выпрямляется и прижимается к стойке. «Ох, как болит поясница, как я устала; тяжело все-таки работать без привычки. Когда же будет конец этой тяже­лой ночи! Впереди еще выходить с такой глубины. Страшно подумать! Нет, будь что будет, сегодня и я поеду на канате».

– Ну что, устали? – слышит она возле себя веселый голос Моргунова. – А вы опять у меня на участке. Здравствуйте, попутчица!

– Здравствуйте, – отвечает она ему, и ее руки инстинктивно тянутся к голове, поправить прическу. Но тут же она вспоминает, что она в шахте, что никакой прически в данный момент у нее нет, и она, немного смутившись, нагибается, чтобы поднять упавшую лопату.

– Сколько времени? – спрашивает она Моргунова.

– Скоро шесть, – говорит он, – молодцы ребята, хорошо начали, еще два каната, и будет план.

Конвейер загремел. Анна Павловна нагнулась и стала наваливать уголь.

 

III

 

Когда поспели ягоды, Анна Павловна стала каждое воскресенье ходить в тундру. Погоды на севере вообще очень переменчивы, но в этом году почти все воскресенья, как на подбор, были восхитительные. Тундра зеленела, величественная и необъятная, и так хорошо было уйти вглубь нее, далеко-далеко, туда куда не доносился дым из многочисленных труб, где на голову и плечи не садилась угольная пыль и не было видно шахтных копров и вохровских вышек.

Анна Павловна бродила по тундре, собирала морошку, голубику и чернику, собирала цветы и, как девочка, ра­довалась, когда где-нибудь в глубоком овраге, в затененных местах, находила в конце августа небольшие за­росли весенних незабудок. Она любила эти маленькие голубые цветочки с таким нежным, ласкающим ухо названием.

И еще любила она бывать в районе сельхозфермы, у железнодорожного моста. Здесь, на правом берегу реки Воркуты, на крутых склонах, пересеченных глубокими расщелинами, был живописный, зеленый уголок, сильно напоминающий центральную Россию. Здесь кусты и деревья были выше человеческого роста, травы зеленые и пахучие, на дне расщелин бежали ручьи, а многочисленные кустики гонобобеля были усыпаны большими, несколько продолгова­тыми ягодами. Твердый, иссиня-зеленый можжевельник напоминал родные, дачные места под Москвой, а рельеф местности, большими террасами ниспадающей к реке, вызывал в памяти представления об увековеченных историей висячих садах Семирамиды.

Хорошо было здесь. Солнце согревало Анну Павловну, золотило ее волосы, проникало в самую глубину ее сердца и, может быть, поэтому, становилось так легко и светло на душе.

И во время одной из таких прогулок она встретила Моргунова.

– Александр Сергеевич! Какими судьбами? – приветствовала она его.

– А я так, без судьбы, решил погулять! Бродил вон по берегу, наткнулся на интересный камень. Имеет форму пня, со всеми его чертами. И корни, и остатки коры, и типич­ное строение древесины. Все как следует быть! Дерево как дерево! Я удивился, откуда тут пень взялся, подошел к нему. Хотел перевернут... Смотрю – камень!..

– Интересно! – сказала она. – Окаменелость! Значит, когда-то леса были, ведь нарочно его никто сюда не привез

– Да, видимо, так. Значит, были леса... а может, водой принесло! – ответил он и улыбнулся. – Вы, что же, долго бу­дете меня избегать?

– Я не избегаю, Александр Сергеевич! Даже наоборот! Знаете, я вот ходила сегодня, гуляла, набрала много цве­тов и подумала: хорошо бы вам букет подарить. Вы любите цветы?

– Как сказать, люблю, конечно.

– Люблю, конечно, – передразнила она его. – Значит, не любите, раз так говорите. Ну вас тогда...

– Что вы сердитесь, Анна Павловна? Разве это так обязательно – цветы любить? Мне они нравятся, конечно, но ведь знаете, «на вкус и цвет товарищей нет», говорит пословица. – Кому что нравится!

– Да, да, – подхватила она – Кому что нравится! «Кому поп, кому попадья, а кому попова дочка».

– Я предпочитаю дочку, – засмеялся Моргунов, подходя к ней и беря ее под руку. – Позвольте вас проводить, Анна Павловна!

– Нам не но пути, – сказала она, не отнимая руки.

– По пути! – убежденно ответил Моргунов, прижимая ее локоть к себе. – А заметили вы, что мы постоянно сталкиваемся? И на перевозе, и в шахте, и в тундре. Нет, уж, видно, от судьбы не уйдешь. Быть нам с вами попутчиками.

Анна Павловна резко вырвала руку и отступила в сторону от Моргунова.

– Александр Сергеевич! – решительно сказала она. – Давайте раз и навсегда договоримся об одном. Не употребляйте вы при мне это гадкое слово! Я не могу его слышать, оно мне противно. Смысл, который вы придаете этому слову, несовместим с достоинством человека. На время, на подержание, напрокат можно взять вещь, книгу в библиотеке, лодку, но не женщину, не человека. Неужели вы этого не понимаете? Нужно совсем одичать, потерять человеческий облик, забыть, что такое мораль, этика, нравственность, чтобы так спокойно, по-деловому заводить себе «фронтовых жен», «лагерных жен», «попутчиц», которые должны играть роль временной... простите за грубое лагерное слово... временной... подстилки.

— Анна Павловна! – смущенно произнес Моргунов, переминаясь с ноги на ногу и глядя ей куда-то на грудь. – Ну, чего вы так болезненно реагируете?.. Ведь за все восемь лет только вам смог я предложить совместную жизнь. Вы для меня какая-то особенная, родная! Я так часто думаю о вас! Да и что плохого в слове «попутчики». Ведь нам с вами действительно по пути.

– Да, – горячо ответила Горинская, – Нам по пути, но не в вашем, переносном смысле этого слова, а буквально! Мы оба выброшены из жизни, оба пострадали неизвестно за что, прошли, ad majorem Dei gloriam, к вящей славе Господней, как говорили инквизиторы, через боль, тоску, унижения, тюрьму, лагеря, общие работы, и оба мы, несмотря ни на что, сохранили свою душу, свое мировоззрение, свое сrеdо, мы остались людьми, не опустились, не разложились, не возненавидели; для обоих из нас смысл жизни в работе, скажу даже сильнее: в работе для нашей страны, для советских людей, и в это же время нам обоим не доверяют, нас обоих преследуют, считают врагами народа, держат в ссылке, но мы верим, что когда-нибудь это кончится, что улыбнется и нам. Да, Александр Сергеевич, нам по пути, но по трудному пути, по пути человеческому, а не звериному.

Она замолчала.

– А вы – тонкий психолог, Анна Павловна, и неисправимая оптимистка, – сказал оправившийся от смущения Моргунов, – откуда вы знаете, что я хочу работать для нашей страны, верю, что наше положение изменится, что жизнь улыбнется и нам. Кто вам это сказал?!

– А что?! Неужели я не права?

– Да нет, почему не правы? Правы, конечно! Но почему это так? Ведь после всего того, что с нами сделали, было бы, кажется, естественно возненавидеть не только отдельных исполнителей «божественной воли», но и самую сущность нашего строя. А я вот не могу. Да и не я один. Большинство так. Я помню такой, на первый взгляд, парадоксальный случай. Иду на наряд, а по радио передают: наши форсировали Одер! Аж сердце от радости замерло! Прихожу на шахту. Боже мой, что тво­рится! Сплошное ликование, энтузиазм, люди рвутся скорее на работу. «Дадим двести процентов, поможем разгромить фашистов!» А кто эти люди? Да все заключенные, по пять­десят восьмой, так называемые «враги народа», «контрреволюционеры», «троцкисты»! Горько мне стало тогда. Вот, думаю, «своя своих не познаша». Какие же это контрреволюционеры, какие враги, когда девяносто девять про­центов из них – активные участники социалистического строительства, люди, которые ни на йоту не виноваты в возводимых на них преступлениях, посаженные просто так, ad majorem gloriam Dei, как вы говорите. И вот они рвутся работать, рвутся дать как можно больше угля, И ничего тут удивительного нет! Здесь же много интеллигентов, а интеллигенты склонны думать, гадать, срав­нивать. И сколько ни думаешь, сколько ни гадаешь – вы­вод один: наш общественно-политический строй самый справедливый, страна идет по правильному пу­ти, по пути к коммунизму, и никакого другого пути быть не должно. Ну, а то, что произошло с нами, – это случайность, это дело рук настоящих врагов народа, пробравшихся в НКВД... Не делайте испуганных глаз, Анна Павлов­на, мы здесь с вами вдвоем, никто нас не слышит... И кроме того, это не только моя точка зрения! Это запи­сано в решениях XVIII съезда партии, в резолюции по док­ладу товарища Жданова... Знаете, Анна Павловна, я уверен, что, не будь войны, мы давно уже были бы реабилитированы. Ведь после XVIII съезда, этак с мая тридцать девятого и до апреля сорокового года, был период почти полного восстановления законности. Тогда прокурором СССР был Панкратьев, помните?! Золотое время было! Массо­вые аресты прекратились, людей выпускали из тюрем, обвинения снимались в процессе предварительного следствия, многих оправдывали суды. Дела уже осужденных тоже нача­ли пересматривать. Особое Совещание вроде как и не действовало; во всяком случае слышно о нем не было, а в апреле сорокового все вдруг резко изменилось, Панкрать­ева заменили Бочковым, опять полным ходом заработало ОСО, были изданы известные вам указы: прогулял – тюрьма, опоздал – тюрьма. Я так думаю – Сталину стало известно, что готовится война, а он пуглив не в меру, и законов для не­го не существует. Он сам себе закон! Вот и началась «мобилизационная подготовка». Где уж тут было думать о нас! Папа ус покрутил и решил: пусть сидят!

– Я не хочу говорить об этом, Александр Сергеевич, не хочу слушать! – произнесла побледневшая Анна Павловна, оглянувшись назад.

– Да чего вы боитесь? Ведь никто нас не слышит! – сказал Моргунов. – А меня вам бояться нечего; я не стукач, хотя это нигде и не написано... Так, вот, чтобы закончить об этом, могу вам сказать, Анна Павловна, еще одну «страшную вещь». Я считаю, что существование ОСО для диктатуры пролетариата вовсе не обязательно, и что положение НКВД в нашей стране гипертрофировано сверх всякой меры, но все это не меняет моего отношения к нашему социалистическому строю, как к моему родному строю, и я горжусь тем, что своей маленькой работой укрепляю его и, хоть частично, содействую росту его могущества. Ведь основы у нас здоровые, база – крепкая, идеология – самая передо­вая, ну, а мы, то есть, не мы, а наше несчастье, наше положение – это болезни роста. Ничего не поделаешь: «Лес рубят – щепки летят».

– Все это так, – сказала Анна Павловна, доверчиво подходя к Моргунову, – но я не хочу быть щепкой!

– И я не хочу, да что же поделаешь! Будем ждать! Когда-нибудь это изменится! – сказал Моргунов. Он опять взял ее под руку и продолжал уже другим тоном: – Вот и высказался! Ну, кому еще мог я сказать такие слова? Разве, скажем, жена моя поняла бы это? Нет, ничего бы не поняла. А вы поняли и, может, поэтому, вы мне еще ближе, еще роднее стали.

Анна Павловна молчала. Легкий ветерок трепал ее волосы, они попадали на лицо Моргунову, и она слышала, как учащенно билось его сердце.

 

IV

 

Десятого сентября был холодный и пасмурный день. С утра небо было обложено густыми и тяжелыми тучами, дул холодный северный ветер, и быстро подсыхала на земле лип­кая черная грязь. Вода в Воркуте была серая, неприятная, и тундра как то сразу из ярко-зеленой стала бурой и, местами, рыжевато-красной.

Анна Павловна вышла после работы погулять, но, хотя и была в зимнем пальто, замерзла. Пасмурно было в природе, пасмурно было и на душе. Она побродила немного по поселку и, не зная, куда себя деть, спустилась вниз к ре­ке, прошла мимо завода стройматериалов, мимо локомобиль­ной электростанции и химической лаборатории. По склону уходящего наверх берега лепились землянки. Анна Павловна подумала немного и пошла по направлению одной из них.

– Ольга дома? – спросила она, когда ей открыли на стук. – А, это ты сама?! Очень хорошо!

Она зашла в маленькую комнатку. На дворе уже начи­нало темнеть, но здесь было ярко освещено и хорошо на­топлено.

– Анька! – удивилась Ольга Ивановна. – Вот хорошо, что ты пришла. Редкий-редкий гость! Раздевайся, садись! Это надо будет где-нибудь на стенке записать: Анна Павловна в гости пожаловала! ... Или – ты по делу зашла?

– Нет, просто так, «посвистеть».

– Вот и прекрасно!.. Повесь вон там, на вешалке... Садись! Сейчас будем чай пить.

Ольга Ивановна включила электрическую плитку и поставила на нее чайник.

– Знаешь, какую я новость слышала? Ты, говорят, замуж выходишь!

– Ну, это – очередной свист, – ответила Анна Павловна. – Ничего подобного! А у тебя чего нового слышно? Письма получаешь? – она пододвинула табуретку к столу и начала рассматривать журналы «Война и рабочий класс» и «Британский Союзник», лежавшие на столе. – Новые!.. Августовские!.. Откуда это у тебя?..

– Откуда?.. Здесь «кто?» и «откуда?» не спрашивают!.. От знакомых, конечно. Один, человек, зека, получает. Ему из Москвы бандероли присылают!..

Они проговорили часа три, напились чаю, и когда Анна Павловна вышла на двор, погода была совершенно другой. На темном, сине-черном небе ярко горели звезды. Не было ни облачка, холод стал еще сильнее, но ветер стих. На севере небо пылало. Яркое, лунного цвета, северное сияние резко очерченной волной проходило по нему. Волна все время меняла очертания; как гигантская светлая бахрома или бесцветное пламя громадного костра, колеблемое ветром, скользила она по небу. Причудливые полосы сияния то ярко вспыхивали, и в них появлялись желтовато-зеленоватые оттенки, то вновь угасали до бледно-лунного цвета, а через несколько секунд вспыхивали вновь уже в новом направ­лении. Анна Павловна шла в гору и любовалась чудесной картиной.

– Как хорошо! Как красиво! – шептала она. – Госпо­ди, как это красиво!

Перед ней возникали давно ушедшие образы из ее прошлой жизни. Москва, Ленинград. Уютные квартиры, театры, музеи, прекрасные дворцы в окрестностях Ленинграда, знаменитые Петергофские фонтаны.

– Фашисты – гады, разрушили все! – подумала она. Затем ее мысли перебросились на детей, на мужа. Она вспом­нила его голос, его седеющие волосы, его нежность и ласку. Она вспомнила, как на одном вечере, у нее дома, кто-то из гостей играл на пианино, а она пела под шумные одобрения собравшихся слова любимого ею романса.

... «Так жутко вдруг навеки потерять

Знакомый голос твой, и ласковые руки

И пепельных волос родную прядь…»

А, потом, муж сказал ей, улыбаясь:

– Не люблю я этого романса! Мне все кажется, что он относится ко мне. И волосы у меня пепельные, и руки ласковые.

Она тогда засмеялась и крепко поцеловала его.

Ах, как она любила мужа! Какой это был милый, хороший человек! Они всегда вместе проводили отпуск. Вместе ездили по Волге, были на Кавказе. «Все прошло, как с белых яблонь дым». Это ему посвятила она одно из своих стихотворений, написанное под вой пурги.

...«Ушла Москва! Ушли Кавказ и Волга,

Свистит пурга над тундрой Воркуты,

Но если буду жить, то будешь очень долго,

В моих мечтах ко мне являться ты ...»

А северное сияние все бушует на небе. В нем нача­ли появляться розовые и даже красноватые оттенки.

– Как в розовом дендрарии, в Худяковском парке, – думает Анна Павловна. Она вспоминает Сочи, и ей кажется, что это не северное сияние полыхает в небе, а необъятное количество роз колеблется под теплым и нежным дуновением ветра.

– Розы, розы, где вы, любимые? – тихо шепчет она. Где те «гирлянды роз», которые когда-то дарил ей муж? Не растут розы на Воркуте! Холодно им! А она так любит цветы! У нее в комнате, на окне, и теперь много ярких осенних астр. Они переливаются в полумраке, как северное сияние на небе. Она представляет себе свою комнату, и ее мысли сами начинают строиться в ритмичные ряды, а с губ слетают уже готовые строчки нового стихотворения.

Придя домой, она достает из стола самодельную тетрадку и записывает туда только что родившиеся стихи:

В нежном полумраке яркие цветочки

На окне про лето тихо говорят.

Вспоминаю молча, этой ясной ночью

Про любовь былую, про любимый взгляд!

И цветам подобно на небе играет

Северных сияний яркая волна,

В высоте беззвучной льет воспоминанья

О далекой жизни без краев, без дна.

Потом она долго ходит по комнате и вдруг, резко повернувшись, идет в коридор, к телефону.

– Александр Сергеевич! – говорит она в телефонную трубку. – Это говорит Горинская. Вы свободны сейчас? Идете на наряд? А во сколько наряд кончается? В двенадцать! Ну, все равно! Зайдите ко мне после наряда! Мне нужно с вами поговорить! Вы знаете, где я живу?..

 

V

 

Закончился суматошный трудовой день, ушли врачи, на­ступила тишина. Анна Павловна прибрала в малой операционной. Сама, не дожидаясь санитарки, вымыла пол, заменила белые простыни, вынесла обрывки бинтов, окровавленные куски марли и ваты и вышла в приемный покой. Здесь все блистало чистотой. Ходики на стене показывали половину восьмого. Анна Павловна вымыла руки и села к столу, на котором лежали книга регистрации больных и открытый роман Эренбурга «Падение Парижа». Однако читать не пришлось. Из коридора послышалось медленное постукивание костылей, затем приоткрылась дверь и мужской приятный баритон спросил: «Можно, сестра?» Анна Павловна не успела ответить, дверь открылась шире, и в кабинет прошел, осторожно переставляя костыли и здоровую ногу, высокий, с полным круглым лицом и серыми невыразительными глазами, остриженный под машинку, крепкий на вид человек. На нем был изношенный больничный халат, из под которого виднелось нательное белье из простой неотбеленной бязи. На босой, здоровой ноге болталась тряпочная туфля. Вторая нога, согнутая в колене, была тщательно забинтована. Из-под повязки торчал конец металлической рамы.

– Можно, сестра? – еще раз повторил он, осторожно усаживаясь на деревянную скамью с подголовником, застеленную белой простыней. – Вы, мне, кажется, не ответили?!

– Да ведь вы все равно уже вошли, – сказала Анна Павловна, и в ее голосе послышалось тщательно скрываемое раздражение. – В чем дело, Андреев, что вы хотите?

– Нога болит, – ответил Андреев, – ноет что-то очень! Сил моих нет! Дайте мне чего-нибудь, сестра!

– Ничего я вам не дам! Врач не велел, и никаких лекарств вам не надо. Нога у вас срослась великолепно. Последний рентген это опять подтвердил. А то, что ноет, – ничего удивительного нет. Свежие переломы всегда к непогоде ноют.

– Какая же непогода? На дворе 49 градусов мороза. И тишина!

– Я сказала: к непогоде! Непогода может быть завтра или сегодня ночью.

– «На днях или раньше», как говорят доморощенные остряки. Нет, сестра, непогоды не предвидится! На дворе, повторяю вам, тишина и густой туман. Даже из окна видно! Пятисотки на зоне кажутся тусклыми точками. Люблю туман, напоминает Лондон.

– Не знаю, не была.

– А я был! Туман такой же, но морозов нет! И вохровцы не беспокоят, осветительных ракет не пускают, собаки не лают!

– Ну, и сидели бы себе в Лондоне! Что вас в Советский Союз принесло?

– Это другой вопрос! В Лондоне я сидеть не мог, потому что война застала меня в Австрии. И хотя мои предприятия давали совсем неплохие дивиденды, мне захотелось на землю отцов, в Россию. Я, ведь, с вашего позволения, сын русского полковника царской гвардии, человек без подданства и житель Вены.

Анна Павловна с любопытством посмотрела на Андреева.

– Вы что же, за границей и родились?

– Нет, зачем же? Родился в Санкт-Петербурге, в хорошей дворянской семье, воспитывался в кадетском корпусе, а за границу попал вместе с отцом, в революцию, будь ей неладно!.. После разгрома армии Деникина.

– И с тех пор все время жили в Вене?

– Нет, сначала долго жил во Франции, потом в Бельгии. Там закончил образование, там и делами занялся.

– А зачем же вы в Советском Союзе оказались?

– Ах, как вы любопытны, сестра! Точно такой вопрос мне неоднажды и неоднократно задавали следователи в ва­шем прославленном НКВД.

– И что же вы отвечали?

– То же, что и вам, хотя они очень интересовались подробностями и обязательно хотели превратить меня в сотрудника одной иностранной разведки.

– Зато, в отличие от них, я вас ни во что превращать не хочу и совсем не интересуюсь никакими подробностями. Говорите, что вам нужно, и идите ложитесь! Чем вы больше будете лежать, тем скорее выздоровеете!

– А я не очень спешу. Пусть это будет мед­леннее! До конца последнего из моих сроков остается еще двадцать три года и два месяца. Можно не торопиться. К тому времени как-нибудь поправлюсь.

– Но ведь в стационаре и тяжело, и неприятно.

– Но все же лучше, чем работать на советскую власть! – произнес Андреев, с усмешкой глядя на Горинскую.

– Послушайте, – вспылила Анна Павловна. – Идите-ка вы отсюда... подальше! Я не хочу с вами разговаривать! Идите, ложитесь и не мешайте мне работать!

– А зачем вы, собственно говоря, работаете? Для чего это нужно? – делая особое ударение на слове «для чего», сказал Андреев. – Не пойму я вашей психологии, почтеннейшая. Вас бьют-бьют, учат-учат, а вы все равно ничего не понимаете! Ваши санитарки вон шуры-муры с урками крутят, а вы вместо них полы моете. Для чего? Какая вам от этого прибыль? Выслужиться, что ли, хотите, или просто так, из уважения к почтенному хозяину лагеря?

– Мне наплевать на то, что вы обо мне думаете, – запальчиво ответила Анна Павловна, – и объяснять я вам ничего не хочу. Вы не можете понять моего отношения к работе, потому что у вас другая психология, другие понятия. Вы ведь капиталист! Единственный стимул, который вы признаете, это – прибыль, личное благо, а мы живем для будущего, для счастья всего человечества!

– Скажите, пожалуйста! – иронически произнес Андреев. – И что же из этого следует?

– А следует то, что я не боюсь вымыть пол вместо санитарки и не считаю такую работу для себя унижением. Я полы мыть не обязана, но если их не вымыли, сидеть в грязи не стану. В больнице должно быть чисто!

– И во имя этой чистоты вы и работаете?! Думаете, что вас похвалят?

– Нет, не думаю! Знаю, что не только не похвалят, а наоборот, ругать будут; скажут, что я бездельников покрываю. Но я делаю это потому, что хочу жить для людей... для наших советских людей и для советской страны!

– Нужна она вам! – презрительно протянул Андреев. – Жили бы лучше для себя! Что вы все тут словно с ума посходили? «Советская страна», «Родина», «коммунизм», «жизнь для будущего». Так и кажется, что «Правду» читаешь! Кому все это нужно? И кому вы, горе-патриоты, нужны? Ведь эта самая советская родина смотрит на вас как на опаснейших врагов, прячет вас в тюрьмы и лагери, посылает в места, куда Макар телят не гонял, а вы, загнанные, забитые, многократно репрессированные, все еще рыпаетесь, проявляете патриотизм и даже полы моете для прекрасного будущего страны. Все это непонятно, неестественно, и я этому верить не хочу!

– Ну и не верьте! Я же вам говорила, что у вас психология капиталиста, и вы этого понять не можете. Мы с вами смотрим на мир разными глазами.

– Одними глазами, одними, матушка медсестра! Разница только в том, что я – враг советского строя и не скрываю этого, а вы самой себе боитесь признаться... Не можете вы любить советскую власть. Не можете! Она вам так много плохого сделала! Нельзя ее после этого любить! Вы должны любить нас, ее врагов! Это ясно, как дважды два – четыре! Математически ясно! Не забывайте алгебраическое правило знаков: минус на минус дает плюс. Враг моего врага – мой друг, друг моего друга – мой друг, а враг моего друга или друг моего врага – это мои враги! Я – враг советской власти, советская власть враг вам – значит, я ваш друг. Минус на минус дает плюс. Мы с вами – одного поля ягода!

– Нет, – решительно ответила Анна Павловна. Даже по вашей формуле не выходит! Вы – враг советской власти, а я ей – друг. Вы – враг моего друга, значит вы – мой враг. Минус на плюс дает минус.

На секунду она замолчала.

– Неужели вы так примитивны, Андреев, – продолжала она после паузы, – что не можете отличить большое от мелкого? Коммунизм – это мечта человечества, это стремление всех прогрессивных людей. Что может быть выше строя, при котором нет частной собственности на орудия и средства производства, при котором земля, недра, леса и воды принадлежат государству, народу, а не частным лицам? Что может быть выше строя, в котором нет кризисов, нет безумной роскоши у одних и потрясающей нищеты у других? И разве все эти достоинства можно перечеркнуть во имя своего личного «я»? Нет, мы с вами – люди разного поля. Вы из одного мира, я из другого. Наши пути идут в противоположные стороны, и мы с вами на них никогда не встретимся.

– Встретимся, товарищ медсестра, – криво улыбнулся Андреев. – Земля круглая! Друг к другу придем!

– Не друг к другу придем, а лицом к лицу столкнемся, и одному из нас при этом столкновении придется погибнуть.

– Я надеюсь, что погибнете вы, – со злостью сказал Андреев.

– А я так уверена в обратном, – ответила Горинская, – но знаете что, давайте кончать разговор. Идите ложитесь, еще не время нам с вами сталкиваться. Пока что я обязана заботиться о вас и выполнять функции медсестры. Кроме того, в ваших словах ничего оригинального нет. Вы повторяете слова нашего начальника ОЛПа. Когда ему порекомендовали завхоза и сказали, что это не бытовик и не урка, а честный человек, сидел, мол, по пятьдесят восьмой статье, то он ответил: «А для меня все едино! Все они преступники, и никакого различия между ними я не признаю». Тогда я страшно возмутилась. Мне было очень обидно, но теперь, когда я узнала, что и он и вы думаете одинаково, мне от одного этого становится легче.

– У вас железная логика, – насмешливо проговорил Андреев, – только железо это на сернистом коксе выплавлено! Оно с раковинами, с изъянами! Подумайте сами, что вы такое говорите! По-вашему выходит, что начальник лагеря выражает взгляды противников того строя, которому он служит, и что чуть ли не все сидящие в лагере совсем не преступники и не противники советского режима.

– Да, – резко подтвердила Анна Павловна. – На этот раз вы меня поняли правильно! Мы – не преступники!

– Так кто же вы? – почти закричал Андреев, – кто вы, нынешние и бывшие политические заключенные? Кто вы такие? Друзья народа? Попутчики советской власти?..

– Да, – дрожа от волнения, ответила Анна Павловна, – пусть будет это слово! Пусть будет «попутчики», но в самом хорошем, высоком его смысле...

– И вы тоже попутчица?!

– Да, если вам нравился так называть меня, то и я! Я называю это иначе. Я – участница социалистического строительства, но если вы хотите применять другое слово – пусть будет оно. Да! Я – попутчица!

Анна Павловна перевела дух и оглянулась. Взгляд ее упал на часы.

– Боже мой! – испуганно произнесла она – смотрите, сколько времени! Я ж ничего не успею сделать. Да и вам ведь надо лежать! Ну, идите, идите, нечего вам здесь делать!..

Она решительно подошла к Андрееву и, подав ему кос­тыли, помогла подняться.

– Идите, – еще раз сказала она, – и не ходите больше ко мне. Мне неприятно слушать вашу глупую растленную бол­товню.

Андреев ушел, бросив на прощание колючую, едкую реплику, и когда стук его костылей затих в коридоре, Анна Павловна подошла к висевшему в углу рукомойнику и, брезгливо морщась, тщательно вымыла руки.

 

VI

 

Уже второй месяц шахта не выполняет план. Стоят сильные морозы, и поверхность плохо работает. Пурги заносят железнодорожные пути, превращают подачу вагонов под погрузку, наметают сугробы высотой в 7–8 метров. В шахте не хватает рабочей силы, северное крыло вступило в по­лосу геологических нарушений, износились и часто рвут­ся канаты, на третьем горизонты участились суфлярные выделения газа, ослабла дисциплина среди рабочих. Не одно – так другое. Но начальник комбината знать не хочет никаких объективных причин. Ежедневные ночные отчеты по селектору стали страшнее, чем легендарные египетские казни.

– А что вы сделали для того, чтобы увеличить оборот вагонов? До каких пор вы будете плестись в хвосте? – спрашивает начальник по селектору. – Я вас спрашиваю: до каких пор вы будете плестись в хвосте? Вы понимаете вопрос? Отвечайте! Когда будет добыча? Закройте все ваши конторы, перебросьте людей в шахту!

Трудно отвечать на резкие и безоговорочно-требовательные вопросы. Трудно отвечать потому, что и отвечать-то, по сути дела, нечего. Ведь и сам он прекрасно знает, каковы общие причины невыполнения плана. А местные причины?!... Ну, как скажешь о местных?! Как скажешь ему, что на по­верхности, на морозе, люди работают плохо, что в 3-й юж­ной лаве план не выполнили потому, что порвался рештачный болт, а запасного в лаве не оказалось, и лава про­стояла 2 с половиной часа, пока механик ездил за болтом на-гора. Как скажешь ему, что во 2-й северной лаве десятник Ватрушкин не подготовил рабочего места для следующей смены, не оставил ни сантиметра вруба, ни грамма паленого угля? Как скажешь, что коногон Куропаткин забурил на разминовке четыре вагона, а поднимать не стал; бросил и уехал с одним?

И тоскует у селектора дежурный по шахте, придумывает, что такое сказать, что было бы и правдоподобно, и уважительно, и замирает у него сердце от страха и неловкости, и замирает сердце у всех присутствующих на отчете, и облегченно вздыхает дежурный, когда репродуктор произносит наконец заветные, желаемые слова: «Давайте следующую шахту», и вслед за ним облегченно вздыхают все находящиеся в кабинете.

Шахта не выполняет план, и поэтому на ней непрерывно находится прикрепленный работник комбината. И не только на шахте; к каждому участку прикреплен специальный ответственный дежурный. На участке Моргунова в первую смену дежурит инспектор УРЧа Звонков.

Ночь была нехорошая. Лава сильно нажимала на крепь, хотела завалиться. Пришлось вызывать крепильщиков из горноспасательной. За одну ночь поставили добрую сотню стоек, пробили органку и посадили нижнюю часть. Потом вышел из строя конвейерный привод. Его быстро исправили, но когда начали качать, внезапно остановился и простоял целых 20 минут уклон.

И все-таки план удалось выполнить. Насыпали 50 вагонеток, и теперь, радостные и довольные, Звонков и Моргунов шли наверх. Лица их были вымазаны в угле, спецовка промокла, в сапогах хлюпала вода.

– Ох, – зевнул Моргунов, – устал! Пятнадцать ча­сов без перерыва в лаве провел. Сейчас выйду, вымоюсь и домой. Спать завалюсь. Анька, поди, ждет, чай вски­пятила, оладий нажарила!

– Какая это Анька? – спросил Звонков. – У тебя что – жена завелась?

– Попутчица, – ответил Моргунов, – жена у меня в Москве!

– Давно ты с ней? Кто она?

– Нет, недавно! С сентября. Медсестрой работает! Редкая баба, скажу тебе; это не баба, а что-то такое особенное. Добрая, нежная, заботливая, чуткая. Я раньше как жил? Придешь домой, противно, неуютно. Реветь хочется! Закуришь да ляжешь. Только и знал: в шахту, да в постель. Читать что-нибудь возьмешь, так и то в голову не идет. Белье сменить надо, смотришь, стирано­го нет. Там пуговица оторвалась, пришить некому. В общем, дело холостяцкое, знакомое! Дневальный был, один на десять комнат, толку от него – чуть! Заведутся деньги – пропьешь! А теперь я домой как на праздник иду. Приду, у меня все чисто, вымыто, на столе скатерть, на окнах цветы, даром что на дворе. И поговорить есть с кем, и горем и радостью поделиться. Знаешь наперед – все поймет, все примет. И бескорыстная ... до смешного. Купить что захочет, так сначала спросит: «Саша, – скажет, – я бы хотела, вот, шерстяную шаль купить. Как ты думаешь?» А умница, образованная, читает – страсть сколько. Даже, я тебе уж скажу, стихи пишет!.. Я с ней сходился, все говорил: «Давай, мол, пока нам с тобой по пути, вместе жить будем; временно, значит; вдвоем ведь все веселей, лучше». Она все не хотела. Говорит: «Это по-звериному! Я не лодка, чтобы меня напрокат брать. Уж если я с кем-нибудь сойдусь, то или навсегда или до тех пор, пока жизнь не разлучит». Так до конца и не дотолковались! Сошлись. Я все думал: по моему будет, спокойствия не терял, а теперь не знаю, что со мной дела­ется. Как вспомню про жену, про московскую-то, так у меня на душе свербить начинает. Вроде даже не хочется.

– Ну что же, – сказал Звонков, – раз не хочется, так зачем тебе с ней сходиться? Живи с этой!

– Ну, да, с этой! – возмутился Моргунов.– Почти десять лет жена ждала, маялась, самой, поди, жрать не­чего было, а мне в Бутырки передачи носила. Сколь­ко горя во время войны от немца приняла, в эвакуации была, теперь назад в Москву вернулась. Как же после этого с ней не сходиться?! Подлецом надо быть! Я ей писал – приезжай; вызов послал, и вдруг все это бросить! Ну что ты! Нет, попутчица – попутчицей, а жена – женой!

Они подошли к стволу и на канате поехали наверх.

– Сегодня нам хорошо, – сказал Звонков. – План дали и подготовку для второй смены сделали. Отчитываться нетрудно!

– Точно! – ответил Моргунов, пригибаясь пониже и освещая лампочкой верхняки. – Эх, и спать я сейчас буду. Без задних ног!

 

VII

 

В марте к Моргунову приехала жена. Он встретил ее на станции и не сразу узнал. Прошедшие девять с лишним лет сильно изменили ее. Из худенькой и хрупкой девочки, недавно соскочившей со школьной скамьи, она превра­тилась в пышную, цветущую даму.

– Маруся! – крикнул Моргунов и бросился к ней. Она сразу узнала его и протянула ему обе руки.

– Сашенька, как ты постарел!

Они обнялись. Моргунов молчал, тяжело дыша. Он хотел говорить, но не мог. Самообладание внезапно оставило его. Спазма сдавила горло, и он не мог побороть своего волнения. Она, очевидно, поняла его и тоже молчала. Только руки ее нервно шевелились, разглаживая мех на воротнике его полушубка.

Так прошла минута, может быть, две.

Александр Сергеевич отшатнулся и поглядел на нее. Или ему показалось, или это и в действительности было так, но во всем ее виде столичной красавицы, в острой нервической складке около губ, в самом взгляде серых холодных глаз промелькнуло что-то чужое.

– Маруся! Марусенька! – проговорил он, – если бы ты только знала, сколько ты только знала, сколько пришлось пережить без тебя!

– Знаю, Саша, знаю... ведь и на мою долю досталось немало.

– Позвольте пройти! – попросил сбоку человек в черном пальто с большим набитым вещами мешком на спине. Они посторонились.

– Да! Надо идти! – сказал Моргунов. – Потом поговорим!

Он взял ее чемодан и рюкзак, и они пошли домой.

– И это – весь город?! – произнесла она, когда они пересекли Воркуту и вышли на наезженную снежную дорогу, – ведь даже Малаховка во много раз больше!

– Десять лет тому назад здесь была только голая тундра, – ответил Моргунов, которому почему-то показалось обидным сравнение Воркуты с Малаховкой. – Все это выросло у меня на глазах! Правда, город пока мал, не город, а улей, но в этом улье есть капля и моего меда.

Она пожала плечами и содрогнулась:

– Прожить здесь столько лет! Бррр… какой ужас!

Ее ужас усилился, когда надо было спускаться с горы. На высоких каблуках она начинала скользить еще на ровном месте, и Моргунову пришлось почти что нести ее на руках. Когда они добрались, наконец, до реки, он был красен, как будто бы только что вышел из бани. И весь мокр от пота.

Дома Моргунов разделся, вскипятил чай и, растопив печку, принялся жарить оладьи. Жена лежала на кровати и глядела на него своими серыми глазами.

Целый день они проговорили о своих семейных делах, рассказывали друг другу о прошлой жизни, строи­ли предположения на будущее. Моргунову очень хотелось спросить у жены, как она прожила все эти годы без не­го и не изменяла ли она ему, но он постеснялся; хотелось также рассказать ей о своей связи с Анной Павловной, но такой рассказ был бы совершенно неуместен при этой встрече, и он ничего не рассказал ей, решив, что сделает это когда-нибудь потом. Ему хотелось излить ей свою душу, рассказать о долгих годах разлуки, о том, как тяжело ему было первое время, о том, как он долгие годы мечтал о ней и как он рад, что она наконец с ним, но большого разговора как-то не получалось, и они дол­го разговаривали о несущественных и неважных вещах.

– Сейчас жизнь в Москве совершенно наладилась, – рассказывала она, – Открыты коммерческие магазины. Цены, правда, высокие, но все есть. Даже пирожные! А на рынках можно достать все, что твоей душе угодно. Бомбежки на Москву повлияли мало. Разрушения совсем не заметны. Конечно, если специально ходить и искать, то найдешь, но в общей массе домов все это тонет. Москва живет бурной и энергичной жизнью. Народу не меньше, чем до войны. Открыты театры, кино, музеи. Мужчин очень много, но большинство военные и все с орденами. Если встретишь кого без ордена, то просто даже спросить хочется: «дяденька, а где же орден-то у тебя?». Центральное отопление пока еще действует не везде. Газ частенько днем не горит, но что же ты хочешь – такая была война! Не шутка! Это ты здесь, на Воркуте, всю войну прожил как у Христа за пазухой, а мы там настрадались!.. Злейшему врагу не пожелаю... И голод, и холод... все было! Но все-таки лучше, чем на Урале. Я когда из Свердловска вернулась – как в рай попала. Вошла к себе в комнату и заплакала... Так не хотелось уезжать из Москвы, так там хорошо, так интересно. Я сюда ехала прямо как на казнь... и кажется, не ошиблась... Хорошо еще – се­годня пурги нет... Я все думала: приеду, и вдруг пурга?

Выяснилось, что жена Моргунова боится пурги, что Вор­кута произвела на нее угнетающее впечатление, и что она обвиняла Моргунова в их разлуке.

– Сам виноват, – говорила она, – разбил жизнь себе, разбил жизнь мне. Горе ты мое горькое!

– Я думал, ты похожа на ладу, – сказал ей Моргунов, в волнении ходя по комнате взад и вперед. – Помнишь арию Игоря: «Ты одна голубка лада, ты одна винить не станешь! Сердцем чутким все поймешь ты, все ты мне простишь».

– Нет, я не лада! – ответила она. – Впрочем, сейчас поздно вспоминать об этом! Уж если ты так любишь гово­рить словами песен, я отвечу тебе: «Былого не вернуть, а будущего нету»...

Она замолчала.

– А я мечтал о другом! – после длительной паузы произнес Моргунов.

 

VIII

 

В конце мая тундра уже очистилась от снега, и только далеко на горизонте, под яркими лучами незаходящего солнца, в ясные дни и ночи можно было видеть белоснежные сверкающие вершины Полярного Урала. Весна совсем уже вступила в свои права, но вдруг подул северный ветер, стало холодно-холодно, небо обложило густой серой пеленой тяжелых клочковатых туч, и ночью начался снегопад. Опять все побелело кругом; черная тундра словно простыней покрылась. Вода в Воркуте, выступившая было поверх льда, замерзла вновь, и через реку опять наладилось пешеходное движение. В домах начали усилено топить печи.

В одну из таких снежных ночей Анна Павловна сидела у окна и держала в руках тетрадку стихов. На ду­ше словно кошки скребли. Было тоскливо и одиноко. Но­вый снег навеял на нее поэтическое настроение, и она не спеша вписывала в тетрадку ровные и ритмичные строки.

Тундра суровая, снегом покрытая,

Ветры, бугры и холмы,

Шахты, и вышки, и в землю зарытые

Жирного угля пласты.

Здесь, в Заполярье, холодном, суровом,

Вырос Печорский бассейн,

Здесь добывают под мерзлым покровом

Каменный уголь стране.

Темные лица углем запорошены,

В шахте – шум, гам, темнота.

Разные люди сюда были брошены,

Всех приняла Воркута...

Она оставила на потом исправление неуклюжей рифмы «холмы-пласты», начала обдумывать следующую строчку «Уголь идет непрерывном потоком, носится пыль, вагонетки звенят», – и неожиданно для себя почувствовала, что все это – не то... Совсем не об этом хотелось ей думать. Какое ей дело вот в эту минуту до тундры, до угля, до других людей... Вот она прожила полгода с Моргуновым. Она привязалась к нему, полюбила его всей силой своей пылкой, поэтической души, и вдруг приехала какая-то женщина, которая явно тяготится и им, и окружающим бытом, и вообще всей жизнью на Воркуте, и отняла его у нее. Зачем? Почему? На основании какого права так больно сломали ее маленькое личное счастье?

Моргунов ушел от нее; ушел к жене. Окончился путь, по которому они так хорошо и дружно жили вместе. Они ра­зошлись, как расходятся случайные спутники, которых нич­то не сближает на коротком отрезке совместной дороги. Они разошлись, и она проводила его с улыбкой и добрыми пожеланиями, но кто скажет, кто увидит, сколько мук, сколько боли стоит ей эта разлука. И хуже всего, что она страдает не одна! Страдает и Моргунов! Она знает это; она видела это на его лице, в его глазах, в странной не­решительности его ласк в последние дни перед разлукой. О, как она презирает его, презирает и... любит. Он до­рог ей не только тем, что она жила с ним, была его фак­тической женой, его возлюбленной, он дорог ей тем, что их сроднил путь, по которому они шли вместе, тем, что они были попутчиками на пути, которому не видно конца.

И где это написано, кем утверждено, что слово «попутчики» включает в себя понятие о каком-то сроке, о коротком времени и чуждости интересов идущих вместе? Разве не может общий путь продолжаться всю жизнь, и разве не сходятся на жиз­ненном пути люди с общими взглядами, общим мировоззрением, общими целями и задачами? Как гордо, как благородно должно звучать это слово у людей, избравших себе один путь, одну дорогу, у людей, объединенных общностью их жиз­ни, труда и любви.

И она с гордостью называла себя попутчицей Моргунова, и уже не понимала, почему шокирует некоторых ее знакомых слово «попутчик», которое она изредка применяла, говоря о нем.

И вот, разлетелись ее мечты в разные стороны, рассыпалось прекрасное здание, созданное ее фантазией. Моргунов ушел от нее к жене, ушел, растоптав этим уходом все, что было для нее свято, прекрасно и возвышенно, растоптав в ее представлении свой собственный облик настоящего Человека.

Шила в мешке не утаишь, а в маленьком поселке, где все люди знают друг друга, где жизнь каждого идет на виду у всех, нет и не может быть секретов. Жизнь Моргунова в доме, насчитывающем полтора десятка комнат, проходит как под стеклянным колпаком. Сердобольные соседки уже не раз рассказывали ей, что Александр Сергеевич с женой живет нехорошо. Они часто ссорятся. Жена его не понимает! Она очень недовольна тем, что он три раза в день ходит на наряды, не берет выходных и каждый день бывает в шахте. Ее приводит в отчаяние угольная пыль, которая постоянно носится в воздухе, копоть печей и деревянный некрашеный пол в комнате. Ей здесь неудобно, она не может поку­пать продукты в таком магазине и мечтает о московском универмаге Мосторга. А в субботу они пошли было в клуб, но сразу вернулись. Московской мадам клуб не понравился, он мал, неуютен, похож на сарай. Кинофильмы она тоже может смотреть только в «Ударнике», в кинотеатре «Родина» и уж, в крайнем случае, в «Праге». Она никак не может примириться с тем, что каждый вечер, во время трансляции из Большого театра или из Колонного зала До­ма Союзов, радиовещание прерывается местными передачами о ходе выполнения производственного плана. Кто-то сказал ей, что Моргунов до ее приезда жил с какой-то жен­щиной, и теперь она каждый день попрекает его. Дома она ничего не делает. Александр Сергеевич сам убирает комна­ту и ходит в столовую за обедом и ужином. Нет, Сашенька! Нет, дорогой! Не такую жену надо тебе. Она тебе – не по­путчица!

И новые стихи льются вместе со слезами в маленькую самодельную тетрадку:

Вернись ко мне! Она тебе не пара,

Она – жена, но вам не по пути,

Ей чужд огонь душевного пожара,

И вместе вам дороги не найти.

Вернись ко мне! Вернись к своей подруге.

Твоя жена – жена не для тебя.

Она любить способна лишь на юге,

Лишь мимо гроз житейских проходя.

Она тебе попутчицей не будет,

А вместе жить, но порознь идти –

Ведь это же кошмар! Пусть жизнь тебя разбудит!

Вернись ко мне! Ведь вам не по пути!

Карандаш сломался на последнем восклицательном знаке. Сердце забилось, как подстреленная птица. Анне Павловне стало душно. Она поглядела на часы. Была половина первого ночи. Когда она жила с Моргуновым, это было ее любимое время. Александр Сергеевич возвращал­ся с наряда. Она встречала его радостная, ласковая, и он улыбался, брал ее за руки и иногда говорил: – «Ах, Анька, Анька, как я люблю тебя, как мне хорошо с то­бой! Чувствуешь ли ты мою любовь?» О да, она чувствовала ее, она впитывала эту любовь с жадностью, на которую способно только много лет не любившее сердце. Она вдыхала тонкий, едва уловимый запах его волос, она ощущала прикосновение его нежной руки, и ей казалось, что мир существует только для них. Иногда он бывал огор­чен. На участке что-нибудь не ладилось; нажимала лава, бывали небольшие аварии. Как понятно ей было все это. Как ясно вставали у нее перед глазами обыгранные стойки, заштыбованные рештаки, остановившийся конвейерный привод, забурившаяся вагонетка. Она советовала ему иногда, что сделать, и советы ее были реальные, трезвые. И вот, приехала из Москвы другая, хорошо одетая женщи­на, для которой вся жизнь ее друга, ее попутчика, совершенно непонятна, для которой все эти стойки, рештаки и приводы – мертвый звук. Разве может она, эта жительница другого мира, понять душу Моргунова и всех идущих по одному пути с ним, понять их психику, их парадоксальное положение советских изгоев, оставшихся советскими людьми, их готовность на любые жертвы для Родины, в кото­рой с ними так плохо обошлись? Может ли она понять, почему так самоотверженно трудится Моргунов и тысячи подобных ему людей, почему он, в прошлом студент-философ, больше интересуется качеством зубков для врубмашины и потерями напряжения в кабелях, чем проблемами прагматизма и агностицизма, и почему в заботах о шахте он так часто забывает поесть и поспать? Нет! Ничего этого она не поймет! Ведь сытый голодного не разумеет. Так разве может она оставаться его женой, быть его настоящей попутчицей – в высоком человеческом значении этого слова? И разве может быть Саша счастлив с той? Нет, нет – не может! Она уверена в этом.

Анна Павловна вскочила и пошла к двери. Душно, душно! Нечем дышать! В комнате не хватает воздуха.

И в дверях она столкнулась с Моргуновым.

– Аня! Можно к тебе? Прости, что я так поздно!

– Что вам нужно? – спросила она незнакомым самой себе, леденящим голосом.

Он стоял у двери и смущенно комкал шапку.

– Аня!... Прости меня... Я пришел сказать тебе, что я не могу больше так жить... Я сказал сегодня жене, чтобы она уезжала... Я ошибся. Мы не понимаем друг друга. Мое сердце, моя душа все время с тобой... Я не могу жить с... непопутчицей… Прости меня, Аня!

Анна Павловна молча смотрела на Моргунова и, держась за сердце, ловила воздух широко открытыми губами.

Он говорил что-то еще, но она не слышала его. Внешний мир на несколько мгновений покрылся густой пеленой и стал недоступным для восприятия. Потом ей стало не­много лучше. Странное чувство шевельнулось в душе. Ра­дость и гордость победы, сознание, что то, о чем меч­тала, вдруг свершилось, и боль, и горечь обиды за поруганное достоинство человека, и любовь, и презрение к нему, мечущемуся меж двух огней, и мысль, что во всем этом есть что-то нечеловеческое, нехорошее. Всплыло в памяти и больно хлестнуло по сознанию слово «попут­чица», но не в том гордом и благородном значении, ко­торое вкладывала она в это слово всего лишь минуту тому назад, а в старом, злом, унизительном. И волна отвращения, смешанная с жалостью, тоской и любовью, подкатилась к горлу и стала в нем жестким комком. Она задыхалась под наплывом самых противоречивых чувств, но ей некогда было разбираться в них. И она поступила так, как подсказал ей инстинкт.

– Уйдите, уйдите! – закричала она звенящим шепотом, – между нами все кончено! Уйдите немедленно! Вы пони­маете, что я вам говорю? Уйдите! Оставьте меня одну!

Он хотел что-то сказать, но она замахала рукой и еще настойчивее закричала:

– Уйдите, уйдите!

Растерянный и смущенный, неловко пятясь назад и не сразу попав в дверь, Моргунов вышел из комнаты, а Анна Павловна с размаху бросилась на кровать и, кусая подушку, ломая себе пальцы, истерически рыдала и тихо шептала сквозь слезы:

Она тебе попутчицей не будет...

Вернись ко мне! Ведь вам не по пути!

Из коридора донесся резкий телефонный звонок. За ним последовал второй, третий. Телефонистка звонила почти непрерывно.

Кто-то подошел к телефону, затем послышались торопливые шаги, и в дверь к Анне Павловне постучала соседка.

– Анна Павловна, вас срочно из стационара вызывают, идите скорей! – крикнула она из-за двери.

– Я не могу подойти, не могу, я больна! – почти мысленно прошептала Анна Павловна, с лихорадочной быстротой поднимаясь с кровати и торопливо направляясь в коридор.

И, сама не понимая, как эта произошло, не сумев еще вытереть мокрого от слез лица и подавить судорожные всхлипывания, прерывавшие ее голос, она очень решительно и почти спокойно сказала в телефонную трубку:

– Травма?.. в шахте?.. Ну, конечно, могу!.. Да, да, через несколько минут буду... Не беспокойтесь, поспею раньше хирурга. Можете ему сказать, что я уже вышла.

 

г. Воркута.

Примечания М.Н. Авербаха

Некоторые специфические слова:

Зека – з/к – так произносилось и писалось в лагерной системе слово «заключенный».

ОСО – Особое Совещание при Министре внутренних дел СССР, – административный орган (ликвидированный в 1953 году), заочно, на основании данных НКВД, заключавший в лагери, тюрьмы, ссылавший и высылавший на любые сроки любых граждан.

Чесеир – ЧСИР, Каэртеде – КРТД. Так произносились и писались одни из многих формулировок, дававшихся Особым совещанием к своим постановлениям. (ЧСИР – член семьи изменника родины, КРТД – контрреволюционная троцкистская деятельность).

ОЛП – Отдельный лагерный пункт.

ВОХР – Военизированная охрана.

УРЧ – Учетно-распределительная часть.

 

Повесть предположительно написана в конце 1950-х годов.

Сканирование, форматирование, техническое и литературное редактирование: С.В. Заграевский, 2007 г.

 

 

Все материалы, размещенные на сайте, охраняются авторским правом.

Любое воспроизведение без ссылки на автора и сайт запрещено.

© М.Н.Авербах

 НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ САЙТА